Даниил Гранин – философия физиков

Философия физиков, как и у прочих граждан, бывает разной. Но, возможно, среди физиков более часты представители землян, которые, как говорится, не от мира сего. Они, помимо прочих персонажей, описаны в замечательной книге Даниила Гранина "Иду на грозу". Ниже приводятся мои тематические извлечения о жрецах науки из этой книги с небольшими корректировками в целях сохранения связности повествования. Дух познания движет не только описанными в книге служителями науки, но и многочисленными искателями, ныне пытающимися проявить себя через интернет. Надеюсь, что видения Даниилом Граниным проблем и философии искателей будут поучительными и полезными для них.

 

 

На втором курсе Крылов и Тулин вместе делали лабораторные работы по электрическому разряду.

— Давай поставим электроды под углом, — предложил Тулин.

Им было скучно выполнять то же самое, что делали здесь из года в год поколения второкурсников. Они поставили электроды под углом, кроме того, они обмакнули их в чернила. Результаты получились странные, не сходящиеся с формулой. Преподаватель сказал, что, очевидно, для таких условий формула неверна. Он не видел в этом ничего особенного, но Крылов и Тулин были потрясены. Впервые они столкнулись с тем, что формула, напечатанная в книге, может быть неточной.

 

 

Профессор Чистяков отобрал несколько студентов для научной работы на кафедре. Тулин попал в число счастливчиков, а Крылов не попал. Он потребовал, чтобы ему объяснили почему, и напросился...

 

Из‑под Новгорода приехал отец Крылова и рассудил быстро и жестоко: не хочешь учиться, ступай работать и обеспечь сестренок, они поедут учиться в Новгород. На том и порешили.

 

Старшая сестра Тулина работала инженером на заводе, и она устроила Крылова контролером ОТК.

 

 

Физическая работа его утомляла. За восемь часов редко удавалось присесть: надо было бегать из конца в конец цеха, обмерять станины, поверхности, носить приборы, ворочать шестерни. К вечеру он уставал, ноги гудели. Зато голова была свободна. Наконец он мог заниматься, чем хотел. Он обдумывал сразу несколько проблем: какова природа сил тяготения, что такое бесконечность, верен ли закон сохранения энергии. Кроме того, он собирался создать общую теорию единого поля, которую не удалось создать Эйнштейну, и вскрыть противоречия квантовой механики. Это был период, когда его занимали исключительно коренные вопросы мироздания.

 

Читая про биотоки, он пришел к выводу, что возможности человеческого мозга безграничны. Раз так, то следовало добиться автономного мышления — работать, а в это время думать о другом. Он получил два выговора, начет, один раз его чуть не придавило краном: он учился производить нужные замеры механически, обдумывая очередную мировую проблему.

 

Времени не хватало. Жаль было трех лет, потраченных в институте на такие предметы, как сопромат, химия и прочие бесполезности. Однако благодаря институту он убедился в необходимости какой‑то системы и в слабости своего математического аппарата. Большинство проблем, над которыми человечество билось десятки лет, он довольно легко разрешил, правда, оставалось их оформить математически и привести в научно убедительный вид.

 

Он купил четырехтомный курс высшей математики и шеститомный курс физики. Примерно через полгода он обнаружил, что в его решениях есть некоторые неувязки, а еще через несколько месяцев безобразные жалкие факты полностью уничтожили прекрасные гипотезы.

 

Потихоньку от своей наставницы Ады Крылов вернулся к изучению электрического пробоя. Он сам не понимал, зачем он занимается им. В глубине души он относил это стремление к своим порокам: бывают у людей страстишки — преферанс или водка, а у него электрический пробой.

 

То была первая, не замутненная никакими опасениями радость открытия. Он создал свою собственную теорию поляризации и пробоя в некоторых средах. Все выстраивалось красиво, легко, и он первый узнал, понял весь этот сложный механизм. Никто в целом мире не знал истинной картины. Он один обладал сейчас этой истиной, один из всех людей на земле.

 

Он возвращался из Публичной библиотеки. Ноги его почти не касались земли. Он мог взлететь и парить над Александровским садом. А что, если он сейчас умрет? И эта тайна уйдет вместе с ним? И никогда никто не узнает?

 

Главный конструктор Гатенян ничего не понимал в электростатике, зато он твердо верил в своего подопечного.

 

На следующий день через каких‑то друзей Гатенян договорился с самим Данкевичем, и Крылову разрешили доложить о своей работе на семинаре в Институте физики Академии наук.

 

 

С отвращением он вспоминал, как, выпятив грудь, он взошел на кафедру, пижонски раскрыл кожаную папку, вытащил оттуда свои бумажки. Первые минут пять его слушали с любопытством. Потом перебили вопросом. Он только готовился приступить к выводу, а его уже спрашивали о конечной формуле, еще не написанной на доске. Откуда они узнали о ней? Пока он недоумевал и собирался с мыслями, кто‑то ответил за него, тогда они спросили еще что‑то у того, кто ответил, и уже тот снова отвечал, а Крылов еще переваривал его первый ответ и не мог уследить, о чем они говорят. Они спрашивали и сами отвечали, и он отставал от них все дальше и дальше. Словно вспомнив о нем, а скорее ради потехи, они попросили его объяснить механизм переноса зарядов. Он несколько опомнился, принялся рассказывать, но тут же кто‑то вежливо указал неточность и доказал необходимость введения поправки. Крылов вынужден был согласиться, попробовал идти дальше, но из поправки следовала другая, его уже не отпускали, перекидывали от одного к другому, не позволяя вернуться к своему выводу. Он чувствовал, что куда‑то летит в сторону, и ничего не мог поделать; там, где заряды отталкивались, там они стали притягиваться, плюс превращался в минус, и он не заметил, как пришел к полному абсурду, доказал совсем обратное тому, что у него должно было получиться. Он был игрушкой в их руках. За какие‑то полчаса они распотрошили теорию, которую он вынашивал полгода, увидели там то, чего он до сих пор не мог понять, обогнали его, вволю натешились, а он стоял и моргал глазами, даже не в силах участвовать в их споре. Невежество было бы еще с полбеды, самое унизительное заключалось в том, как медленно, тупо он соображал. Ржавые колеса, скрипя, еле поворачивались в его мозгу.

 

 

Требовалось усилие, чтобы смотреть прямо в неправдоподобно черные, блестящие глаза Данкевича.

— Незнание и невежество — вещи разные. Незнание начинается после науки, невежество — до нее. У вас болезнь серьезней: ваш мозг заражен невежественными идеями.

— Совершенно верно, — сказал Крылов.

— Наука — это не самодеятельность.

— Да, — сказал Крылов.

— Нам некуда деваться от молодых гениев, считающих себя Эйнштейнами и Резерфордами. Все они создают новую картину Вселенной. Физика стала слишком модной наукой. В данный момент у меня нет свободного места научного сотрудника.

 

Крылов почувствовал, как щеки становятся холодными. Однако в тот же день ему вернули заявление с резолюцией Данкевича: «Назначить старшим лаборантом в лабораторию Аникеева».

 

 

Требования Аникеева были просты и невероятны.

 

Экспериментатор должен:

1. Быть достаточно ленивым. Чтобы не делать лишнего, не ковыряться в мелочах.

2. Поменьше читать. Те, кто много читает, отвыкают самостоятельно мыслить.

3. Быть непоследовательным, чтобы, не упуская цели, интересоваться и замечать побочные эффекты.

И вообще поменьше фантазии и «великих идей».

 

— Хотел бы я знать, какого черта вы загнули эту кривую вниз?

— Я экстраполировал ее по расчетам Брекли... Еще в прошлом году его статья была...

— Мало ли что печатают! До каких пор вы будете верить всему, что печатают! Что у вас, голова или этажерка?

— Но Брекли — теоретик, классик! Если кривая не загибается вниз — значит, расчеты Брекли неверны?

— Ну и пусть неверны. Пусть вся теория неверна. Испугались? Придется идти к теоретикам, пусть разбираются. А пока давайте отладим электронику.

 

 

Дочитав тетрадь, Аникеев громко высморкался и сказал:

— Доказали.

— Кто из нас...

— Помолчите. Мне такие прыткие лаборанты не нужны. Можете отправляться.

— Куда отправляться?

— А куда угодно.

Он швырнул тетрадь и ушел, не взглянув на Крылова.

— Все равно вы учтете мою поправку! — крикнул ему вдогонку Крылов.

Подобно остальным мученикам науки, он готов был взойти на костер.

 

Через час вернулся Аникеев. Не глядя на Крылова, пробурчал, что по распоряжению Данкевича Крылова назначают научным сотрудником и дают самостоятельную тему.

 

— Я боюсь брать самостоятельную тему.

 

— Боитесь, тогда двигайте в счетоводы. Но, может быть, из вас что‑то получится. Почему? Хотя бы потому, что мне вас ничему не удалось научить. Для меня главное — ничему не научить. Если это выходит, значит, из человека может что‑то получиться.

 

 

Данкевичу было все равно, кто перед ним — доктор наук или молодой инженер, — никому никаких льгот.

 

В чем секрет таланта Данкевича? Были математики способнее его, были физики, которые знали больше, чем он... Аникеев отвечал на это с улыбочкой:

— Очень просто, Дан видит все немножко иначе, чем мы, вот и вся хитрость.

 

 

Дан стоял в коридоре и грыз карандаш.

 

— Нет, нет, это же прелестно! Абсурд — вот чего нам не хватало! Самое ценное в исследованиях — это найти абсурд. И мы нашли! Абсурд таит всегда принципиально новые вещи.

 

Приставив к груди Крылова мокрый конец карандаша, он принялся развивать способ «ущучивания» истины. Ничто не могло отвлечь его, заставить считаться с усталостью, неудачами, людские слабости проходили словно насквозь, не затрагивая его сущности. Он скорее удивлялся им, чем сочувствовал.

 

Чего бы не дал Крылов, чтобы стать таким же.

 

На ученом совете при обсуждении хода работ группы Данкевича присутствовали члены комиссии, молоденький журналист, какие‑то представители и прочие любопытные.

 

Он не скрывал неутешительных результатов, принимая все удары на себя. На вопрос о хотя бы примерных сроках работ Дан сперва отказался отвечать, потом стал язвительно высмеивать спрашивающих: через десятки лет или завтра, а может быть, он вообще при жизни не успеет, что не вызывает у него никакого беспокойства, ибо он уверен, что к тому времени и члены комиссии уразумеют, что работать только на сегодняшний день, избегать рискованных работ, рассчитанных, может быть, на десятки лет, — типичное браконьерство. При таком подходе Циолковских не получится. Мы достаточно сильны, чтобы думать о будущем.

 

На вопросы о практическом значении исследований он заявил, что никаких полезных применений тема не имеет. Это была неправда. Но Данкевич шел напролом, не замечая расставленных ловушек, а может, он и замечал, но не желал снисходить до участия ватой схватке.

 

— Какой же смысл имеет ваше исследование? — спросил журналист и занес над блокнотом шикарное белое вечное перо.

— Мы добиваемся научных результатов.

— Что это даст нашей технике?

— Ничего не даст, ничего, — сказал Данкевич. — Вам нужно, чтобы мы увеличили выплавку чугуна, так мы этого не делаем. Просто интересная проблема. Интересная, и больше ничего.

 

Журналист весело строчил в огромном блокноте.

— Вы отрицаете необходимость тесного переплетения науки с техникой? Вы за отвлеченную чистую науку? Что же вы хотите получить?

— Не знаю, — сказал Данкевич. — Если бы всякий раз исследователь точно знал, что он хочет получить, мы бы никогда не открыли ничего нового.

 

Председательствовал Лагунов. Он спросил:

— До сих пор вы получали одни отрицательные результаты?

— Они тоже имеют ценность.

 

Не возлагая особых надежд на успех дановских работ, Аникеев тем не менее защищал его, яростно нападая на проклятую привычку жить в науке сегодняшними заботами. Он свирепел оттого, что приходится доказывать элементарную истину — никогда нельзя предугадать результатов поиска. Выразительно оглядев Лагунова, он сказал:

— Сам господь бог не предвидел последствий, сотворив человека.

 

Дан отрешенно взирал на спорящих со своей снежной вершины. Казалось, его нисколько не огорчает ход обсуждения.

— Голосованием в науке нельзя решать, — сказал он. — При чем тут большинство? Бездарей всегда больше, так уж устроена природа.

— Вы что же, считаете, что в институте большинство бездарей, или как? — багровея, спросил Лагунов.

— Да, да, поясните, пожалуйста, — сказал журналист.

— А мне все равно, что вы там напишете, — сказал Дан.

 

 

Вскоре Дан отказался от руководства институтом, ссылаясь на здоровье. Его действительно одолевали сердечные приступы. В конце зимы Дан слег.

 

Предстоящий отъезд Крылова должен был удобно и просто разрешить проблемы, и Крылов испытывал сейчас сладостное ощущение свободы от Дана, от его беспокойной требовательности, от необходимости делать то, во что не веришь.

 

Вернулся он через восемь месяцев. В чемодане его лежала толстая папка с таблицами измерений. Ему удалось установить некоторые любопытные аномалии напряженности электрического поля.

 

Лагунов – новый директор - возил его с одного совещания на другое, и все совещания были важные, и всюду были солидные люди, которым его представляли как ученика Данкевича. Крылов пожимал руки, с ним советовались, спрашивали его мнение о перспективах науки, он научился мило объяснять, существует ли антимир, исподтишка курить на совещаниях и складывать из бумаги пепельницу. В институте он бывал редко. Лагунов посоветовал ему посадить кого‑нибудь из лаборантов обрабатывать отчет.

 

— Неудобно, это же мой отчет, для моей диссертации.

— Вы заняты более ответственными делами, — сказал Лагунов, и Крылов согласился.

 

Лагунов сваливал все приемы иностранцев на Крылова, тот ходил с ними по лабораториям, показывал Ленинград. К концу дня он чувствовал себя вымотанным, хотя не мог бы толком объяснить, что же он делал. В лаборатории, сидя за приборами, он никогда так не уставал.

 

Перед Новым годом из Москвы приехал Голицын, позвонил и пригласил к себе в «Асторию». Голицын ничего не объяснял, и Крылов дорогой почему‑то волновался. Встретились в ресторане.

— Незадолго до кончины мне звонил Данкевич. Он сказал, что вы интересовались атмосферным электричеством.

— Да, — сказал Крылов.

— Он просил, чтобы я пригласил вас к себе, в Москву.

Голицын рассказал о работах, которые проводятся в его лаборатории.

— К сожалению, поздно, — сказал Крылов. — У меня диссертация на другую тему.

 

Голицын вынул из кармана пухлый пакет. Крылов издали узнал каракули Дана, и сердце его сжалось. Письмо Дана — наброски плана работ, заметки о механизме грозы, о природе шаровой молнии, о центре грозы. Голицын читал, не обращая внимания на Крылова, словно выполняя свой долг.

— Почему он вам послал это? — спросил Крылов.

Голицын посмотрел на него, немного смягчился.

— Мне кажется, он предчувствовал. У него было два инфаркта подряд.

— Что он говорил обо мне?

— Теперь это неважно, — сказал Голицын. — К сожалению, он ошибся.

— Пожалуйста, прошу вас. Мы с ним расстались...

— Я знаю. Прочел я вам, поскольку он просил меня. Он был уверен, что вы ничем другим, кроме этой темы, заниматься не станете. — Голицын пожевал губами. — Иллюзии, иллюзии... — сердито забормотал он. — Однако не смею задерживать, — и постучал палкой, подзывая официанта.

 

 

В первое время после прихода Крылова в лабораторию Голицын испытывал разочарование: было непонятно, что находили в этом медлительном тугодуме Данкевич и Аникеев, люди, с которыми Голицын привык считаться. Постепенно Голицын начал замечать в действиях Крылова какую‑то подспудную систему. И чем дальше, тем сильнее ощущался пусть часто беспомощный, зато совершенно своеобразный ход его мысли, стремление нащупать связь в хаосе фактов, сомкнуть воедино, казалось бы, противоречивые явления атмосферного электричества.

 

Когда‑то Голицын пробовал то же самое. Сейчас созданная им теория грозы устарела, не в силах объяснить многих несоответствий. Ее еще приводили в учебниках, на нее ссылались, потому что не было ничего другого. Не Крылов, так другой свергнул бы ее, сделал частным случаем; вечных теорий нет, и надо иметь мужество заступить при жизни, чтобы хотя бы увидеть, что там такое садится на трон. Все же была тайная надежда: пока Крылов основывался на идеях Данкевича, казалось, что голицынская теория грозы впадет, как приток, в общую концепцию Данкевича. Очевидно, так же предполагал и сам Данкевич. Но Крылов действовал, как птенец кукушки: он выталкивал из гнезда все, что ему мешало, он ни с кем не стал уживаться, он поглотил одну за другой старые теории грозы, и ни о каком притоке не могло быть и речи.

 

Можно было работать вместе с Крыловым. Сперва Голицын так и предполагал. Но время шло, а он все откладывал, избегал вмешиваться, придумывал себе новые отговорки и ревниво следил, какими неожиданными ходами движется поиск Крылова. Уклоняясь от, казалось бы, очевидных приемов, Крылов безрассудно сталкивал несовместимые понятия, нахально залезая в какую‑нибудь теорию вероятностей, отшвыривал истины, на которые Голицын никогда бы не осмелился посягнуть.

 

В последние годы Голицын все болезненнее ощущал робость собственной мысли. Дело тут было не в старости. Перемены, происходившие в стране после двадцатого съезда, коснулись и института: можно было расширить тематику, привлечь новые силы, свободно обсуждать смежные работы. А Голицын все еще не мог распрямиться. Странно, что теперь, когда ничего ему не мешало, он начал ощущать в себе какую‑то скованность. Молодежь, вроде Крылова, Песецкого, Ричарда, не могла понять этого чувства: им неведомы были его страхи, никто из них не работал в те времена, когда часто невозможно было сказать то, что думаешь, когда исход научных дискуссий был предрешен неким указанием фаворитов по линии партии и правительства, когда могли усмотреть идеализм в какой‑нибудь формуле. Сейчас Крылову все это кажется смешным, а Голицын испытывал все это на своей шкуре. Такое не проходит бесследно. Страх въелся в него, пропитал его мозг. Появилась какая‑то опасливость перед обобщениями, неожиданными ассоциациями. Такие, как Крылов, были свободны от всего этого. Они размышляли широко, без оглядки, и он завидовал им. Нет, не их молодости, а тому, что нынешнее время пришло слишком поздно для него.

 

 

Лагунов и Савушкин решили, что он спятил. Зачем к Голицыну? Там же полная неизвестность. Там придется начинать с нуля. «Лагунов тебе этого не простит», — предупреждал Савушкин. Но Крылов блаженно улыбался: «А что представляет собой центр грозы?»

 

 

Поздышев – второй пилот - сидел за рацией и морщился. Радиосвязь нарушилась, пилотажные приборы зашкалило, потеряна всякая ориентация, по всей видимости, их относит вместе с грозой в горы. Они заблудились среди этой взбешенной мути; кто знает, может, земля слыхала их голоса, но ответа не было, на всех волнах в наушниках завывала, свистела, улюлюкала беснующаяся гроза.

 

Знать бы, что внизу нет гор, можно попробовать как‑то посадить машину, хотя бы пройти низом. Забраться бы вверх, только вверх, еще выше и все‑таки выше, чтобы хоть как‑то удержать в руках машину. Они держали ее уже четырьмя руками, но кто‑то рвал от них штурвалы и сбрасывал самолет вниз. Надрывно вопили моторы. Плоскости... он чувствовал, как страшно выгибаются плоскости. Уйти от центра грозы. Самое скверное — это центр грозы. Но где же центр? Куда уходить? Указатель не двигался. Этот чертов хваленый, знаменитый указатель — единственное, что помогло бы им как‑то ориентироваться, единственный их шанс.

 

Было видно, как Крылов протиснулся к указателю, постучал по стеклу. Потом мелькнуло его лицо, отрешенно‑задумчивое, настолько не соответствующее тому, что творилось, что Хоботнев выругался. Крылов наблюдал за водой, струящейся по стеклам, за короткими склеротическими шнурами разрядов. Он вычислял, сопоставлял свои догадки, выработанные за последний год работы над грозой. Мозг его действовал методично и ровно, и никакие тревоги и страхи не доходили к нему.

 

 

Заходил Южин... По его словам, Крылов держался на комиссии глупо, все брал на себя. Настаивал на том, что указатель должен был сработать, спорил с Лагуновым, талдычил свое, казалось, не чувствуя никакого раскаяния, угрызений совести, вообще катастрофа никак не образумила его, не то что Тулина. Хотя Тулин и не несет прямой ответственности за полет, он удручен, переживает, мучается...

— А Крылов? — спрашивал Голицын.

— А Крылов хоть бы что! — возмущался Южин. — А ведь он фактически руководил программой. И он еще надеется на продолжение работ. Требует! Пусть скажет спасибо, если его не отдадут под суд. Хоть бы Тулина слушался. Тулин понимает что к чему. Парень, конечно, упал духом, но я надеюсь...

— Ну, а что Крылов? — снова перебивал Голицын.

— Дался вам этот Крылов! Я понимаю — Тулин, вот кого жаль, талант, а этот... Нашли по ком убиваться!

 

Голицын рассердился:

— Талант! Талант далеко не все! Из чего состоит талант?

 

Последние дни он часто думал о том редком сочетании качеств, из которых складывается настоящий ученый, — воля, умение ограничивать себя, способность радоваться, удивляться, уметь падать, переносить разгром, когда ничего не осталось и надо начинать все сызнова... и еще многое другое, и не как механическая смесь, а соединение химическое, в строгих пропорциях, ибо недостача любого качества обесценивает остальные.

 

 

Крылов обвел глазами членов комиссии, повсюду натыкаясь на взгляды осуждающие, неприязненные, и только Голицын смотрел задумчиво и грустно.

— Но как же иначе? Мы рискуем. Но мы готовы... Вы говорите — Гагарин. А разве Гагарин не рисковал?

Голицын медленно поднялся, опираясь на стол, шаркая подошвами, вышел на середину комнаты.

— Сергей Ильич, не сомневаюсь: вы готовы, так сказать, принести себя в жертву.

Он взглянул на стенографистку, она отложила карандаш.

— И вы, разумеется, видите в этом геройство! А мне надоели подобные жертвы. Слишком много их было, неоправданных и жестоких. С меня хватит. Вы упрекаете нас, но в данном случае вы олицетворяете старое. Да, раньше вас заставили бы продолжать работы, не считаясь ни с какими жертвами. Десять человек погибло, сто, никого это не интересовало...

— При чем тут герои, жертвы? — выкрикнул Крылов. — Это ж просто несчастный случай, и ничего больше.

 

Голицын с трудом сдерживался, чувствуя нарастающее ожесточение. Нравственная сторона дела, видимо, никак не трогала Крылова. Больше всего Голицына обидела ссылка на Ломоносова, который не испугался после гибели Рихмана и призывал продолжать исследования атмосферного электричества.

 

Сердце Голицына ныло. Он слишком хорошо знал, куда заводит подобная одержимость. Любая идея, самая ложная, находит своих фанатиков. Перед ним возник печально знакомый вариант судьбы Крылова: хождение по приемным, письма, заявления с нелепой надеждой переубедить, доказать, засасывающая тяжба и постепенная озлобленность неудачника. Сколько встречал он таких горемычных изобретателей, создателей ложных теорий! Годы и годы убивали они, пытаясь опровергнуть, обосновать, становясь рабами своих заблуждений, всюду начиная видеть невежество, интриги, заводя папки своей переписки, строча под копирку...

 

Если б знать, как предостеречь, остановить этого упрямца!

 

Занятый своими мыслями, он не заметил, почему Крылов вдруг заговорил иначе, новым, свежим голосом. Лицо у него просветлело, он стал спокоен, почти весел, смущая своей уверенностью.

 

И все остальные тоже не поняли, что же произошло с Крыловым. Только что он, осмеянный, ожесточенный, забившись в угол, обреченно листал записи Голицына, и было ясно, что выхода нет и он должен сдаться, и Южин не без облегчения подумывал о том, что надолго избавится от новой ответственности за этих одержимых, и вдруг все переменилось. Как будто Крылов откуда‑то узнал нечто такое, отчего все, что бы здесь ни решалось, не будет иметь никакого значения.

 

— Вы можете закрыть тему. На это сейчас никакой смелости не нужно. Я только хотел предупредить вас — придет время, когда вам будет стыдно за ваше решение. — Он мельком взглянул на Тулина, словно хотел в чем‑то удостовериться, и заговорил еще спокойнее: — Мы наделали много глупостей, но принцип правилен. Аркадий Борисович, вы нашли ошибки и полагаете, что этим зачеркнули нашу работу. А я считаю, что вы поставили вопросы, на которые нужно ответить. Все равно кому‑то придется на них ответить.

 

 

Самолет уходил в семнадцать часов. Южин и Голицын прогуливались по скверу. Беседуя, они направились к зданию вокзала, когда к ним подбежал Крылов. Он растолкал провожающих. Пальцы его сжимали вечное перо. Он наставил его на Голицына.

— Статистика, — блаженным голосом сказал он. — Статистически выходит, что импульсы маловероятны. Все очень просто. Один к десяти миллионам. Конечно, мы их упустили. Вот смотрите, как получается.

 

Голицын посмотрел на его растерянно‑счастливое лицо и присел на скамейку. На Крылова смотрели укоризненно.

— Что происходит? — сердито шепнул Южин Крылову. — Подумаешь, сенсация, могли в письменном виде.

 

По радио объявили посадку. Южин взял Голицына под руку и повел на летное поле. Крылов шел рядом, не переставая говорить. У трапа они остановились. Южин распрощался со всеми и поднялся на ступеньку.

— Аркадий Борисович, нам пора.

Голицын и Крылов посмотрели на него почти бессмысленно.

— Ах, да, — опомнился Голицын. — Минуточку.

И снова зашагал с Крыловым мимо самолета по солнечным бетонным плитам.

— Безобразие! — сказал Агатов. — Он же псих, только напрасно волнует старика. Я его сейчас попрошу.

— Я сам, — сказал Южин.

Он спустился с трапа и подошел к ним.

— Простите, Сергей Ильич, нам надо садиться.

Некоторое время они задумчиво смотрели на него. Голицын взял Южина за пуговицу.

— Допустим, что так, — сказал он. — Допускаю. А что значит, что зон мало? А?

— По‑моему, — сказал Крылов, — это усиливает возможность воздействия.

— Но их труднее обнаружить.

— Аркадий Борисович!

— Подождите, — сердито сказал Голицын и вдруг, увидев Южина, и аэродром, и самолет, сконфузился, не успев даже «напустить чудика». — Знаете, генерал, я задержусь, тут крайне важно.

— Что, получилось у него что‑то? — спросил Южин.

Голицын нетерпеливо поморщился:

— Проверить надо, проверить.

— Но как же, вас будут встречать, Аркадий Борисович.

— Я следующим рейсом, следующим.

 

Южин внимательно смотрел на Крылова. Его поразило, что в голосе Крылова не чувствовалось торжества.

— Вас можно поздравить?

— Нет, что вы. — Крылов засмеялся, чуть нервно, легко, беспричинно. — Еще далеко. Это страшное дело — иметь такого противника, как Аркадий Борисович.

— Будет вам! — прикрикнул Голицын. — У меня времени нет.

 

Южин еще попытался спросить про билет и багаж, но Голицын посмотрел на него так, как будто ему предлагали «козла» забить. Они нетерпеливо попрощались с Южиным, и тотчас же их лица стали одинаково отрешенными. Какое‑то удивительное сходство роднило их, у Голицына то же жадное любопытство, что и у Крылова, словно они были единомышленниками, а не противниками. Поднимаясь по трапу, Южин оглядывался. «Что заставляет их заниматься этими вещами, забывая обо всем на свете?» — спрашивал он себя.

 

И, опустившись в мягкое Кресло, он продолжал думать о таинственной силе, владеющей их помыслами и чувствами. Он испытывал к ней скрытое почтение. Это была та особая высота, с которой, вероятно, и Лагунов, и Южин со всей их властью, и судьба Крылова — все представлялось малозначительным. Там царили свои ценности, свое понимание счастья. Не от мира сего, но для мира сего. Древняя неутолимая жажда познания, творения, которая лежала в основе жизни. Тот же Крылов — зачем ему это, что мешало ему свернуть на мирную дорогу прощения и даже признания и всяких благ?

 

 

Последующие три дня слились мелькающими кадрами совещаний за длинными столами. Появился Богдановский, придирчиво опрашивал Крылова, прощупывал и так и этак, как цыган, торгующий лошадь. Выступил довольно резко Лагунов, но тут Крылов поднялся и спросил: «А что вы можете предложить?» В том‑то и дело, что никто из критикующих не мог предложить ничего другого. И Богдановский, ухватившись за этот тезис, ловко фехтовал им против Лагунова и всех, кто еще сопротивлялся.

 

Крылов лишь моргал глазами, постигая высокое искусство сражающихся. К исходу третьего дня он вылез из последнего чистилища, измочаленный, согласованный, подписанный, утвержденный, заверенный.

 

— Поздравляю, — сказал ему Богдановский, когда они остались одни в прокуренном огромном, неуютном кабинете. — Но я наблюдал за вами — руководитель из вас никакой.

— Вот именно, — сказал Крылов. — Я и не хочу, ничего из меня не получится. Только опорочу дело.

— Что ж вы собираетесь? Уча‑аствовать? — иронически протянул Богдановский.

— Почему вы не приехали сразу после аварии помочь Тулину? — спросил Крылов.

 

Богдановский сидел на столе, бритый, скуластый, с твердо неподвижным лицом Будды.

— Почему?.. Помогать надо сильным. Слабым нет смысла помогать. Невыгодно. И времени нет. — Он сделал паузу. — Как организатор вы уступаете Тулину, ну да ничего, нужда научит.

Copyright © 2009 - 2024 Алгоритмист | Правовая информация
Карта сайта
Яндекс.Метрика